В кратком обращении к читателю г. Шуф, предупреждает, что от невepия и агностицизма, полного сомнений, от разбитых святынь прошлого длинный путь ведет к вере, "в край иной". Он признается, что "искал своей святыни среди мраморных обломков Эллады, в пустынях Африки, на берегах Нила, на ближнем и дальнем востоке". Свои мысли и впечатления он передал в цикле сонетов. "Между ними есть связь, но читатель, не желающей странствовать со мною", заключает автор, "может просмотреть каждое стихотворение отдельно, хотя бы для одного развлечения, если ничего иного он не требует от книги и от поэзии".
Если есть связь между сонетами г-на ШуФа, то чисто внешняя, обусловленная лишь тем, что они вызваны путевыми впечатлениями и передают мысли и образы, навеянные плаванием по Черному и Средиземному морям в Египет, пребыванием в действующей армии во время русско-японской войны, картинами родины, путешествиями за западную нашу границу, странствованием на Кавказе и в Крыму и паломничеством в Палестину. Внутренней же связи в этих сонетах не заметно, если не принять во внимание, что безверие тщетно побуждает автора искать божества и в буддизме, и в законе Моисея, и в Алькоране, и в греческих мифах, а истинная вера просыпается у поэта в Святой Земле.
Надо отдать справедливость автору - его Муза отнюдь не страдает односторонностью; если весь сборник отличается разнообразием содержания сонетов, то эта разносторонность особенно заметна в отделе "На родине". Тут встречаются и впечатления, навеянные городами, напр. Варшавой (CXXИ Польша) и Одессой (СХХ) и немцы-колонисты (CXIX Клейнлибенталь), и светлая летняя ночь в Финляндии (CXXIV Ночь на Сайме), и степной простор (CXXV Донские станицы), и берега Наровы (CXVIII Башня Германа), и обращения к художникам (CXV Студия, CXVI Художнику), и крысы подгрызающие жилище автора (СII), и любовь (СI Воспоминанье, CXI Вечер), и блестящее изображение Высочайшего смотра войскам в Петербурге (XCVI Цезарь), и наконец отголоски самой последней современности - "освободительного движения" (LXXXIX Революция, ХС Казнь, XCIV Власть), погромов помещичьих усадеб (XCI Пугачев), "фабричных забастовок (ХСII На фабрике) и даже гибели священника Гапона (XCIII Изменник).
Отдел "Война" особенно близок сердцу автора. В нем затронуты наиболее заветные мысли и чувства, и нельзя не приветствовать автора за прекрасные стихи, в которых он воспел скорбную годину, пережитую всеми вами с острою, жгучею болью в душе, с трепетными надеждами на победу, с горьким разочарованием поражений, со слезами о павших и тоскою за покинутых ими.
Надо поставить в заслугу поэту, что, изображая "ужасы войны", описывая раны, кровь и смерть, он не переступает грани художественности, не превращает поэзии в анатомический театр, а между тем наш поэт не отступает от правды, которая становится тем правдивее, тем ближе к жизни, чем лучше умеет поэт во время умолчать об иных подробностях. Художественное, поэтическое чутье подсказало г. Шуфу истинную меру.
Если на поэтической ниве г. ШуФа встречаются плевелы, то в последней его книге их несомненно меньше, а все еще попадающиеся являют недостатки далеко не столь крупные, как в первых произведениях. Спелая пшеница заставляем забыть о плевелах. И у кого из писателей не найти теневых сторон. В наше же время, когда истинная поэзия большая редкость, нельзя не радоваться появлению хороших стихотворений, а такими следует назвать по крайней мере 50 сонетов книги "В край иной...".
Комиссия по присуждению премии имени А. С. Пушкина, ознакомившись с поступившими от гг. рецензентов рецензиями на все те сочинения, которые допущены к настоящему Пушкинскому конкурсу, присудила закрытой баллотировкой ... Сочинения В.А. Шуфа удостоены Комиссией почетного Пушкинского отзыва.
Отделение русского языка в словесности, желая выразить свою признательность гг. рецензентам за написанные ими по особому его поручению критические разборы допущенных к XVIII-му соисканию премии имени А.С. Пушкина сочинений, постановило выдать установленные Пушкинские золотые медали гг. почетным академикам: К.К. Арсеньеву, А.0. Кони, Д.Н. Овсянико-Куликовскому и проф. Ф.Д. Батюшкову.
Начну с сонета CXXVI-го, который особенно близок нам, как относящейся к одному из первых членов Разряда изящной словесности, уже почившему Почетному Академику:
Памяти В. С. Соловьева
Он полон был таинственных видений.
Ему гробницы были отперты,
Бессмертной жизни вечные мечты
Угадывал его творящий гений.
Его лицо чистейшей красоты,
Глубокий взгляд, бровей суровых тени, -
Библейские и строгие черты
Передо мной встают в часы сомнений.
Он был пророк, но всеми был любим.
Казалось, свет по волосам седым
Скользи, как луч святой, необычайный.
Природа, Бог ему открыли тайны.
Он проникал познанием своим
И в даль веков, и в мир вещей случайный.
Сонетов, заслуживающих похвалы, а следовательно и вашего внимания, более 50-ти; я очевидно не могу выписать их все целиком; многие из них придется мне пересказывать своими словами, а поэтические создания тем и хороши, что не поддаются передаче сухою прозой. Г. Шуф разбил свой сборник на шесть отделов, которые озаглавил так: "Путь первый. В Египет"; далее идет: "Путь второй. Война". Потом следуют отделы: "На родине", "К Западу", "В горах" и "Палестина"".
Следуя только до некоторой степени подразделению автора, предпочитаю рассматривать сонеты в несколько ином порядке, более подходящем к моей цели.
На первых же порах привожу первый сонет сборника:
Был вечер тих, сады благоухали,
И яблони стояли все в цвету.
В последний раз, исполненный печали,
Родной земли я видел красоту.
Я уезжал в неведомые дали,
Где дни тревог, где злые бури ждали,
А соловей в сиреневом кусту
Пел молодость и счастье, и мечту.
Довольно грез! Я знал все сердца муки,
И на моем обманчивом пути
Цветам весны беспечно не цвести.
Пел соловей.... Полны тоской разлуки
Неслись в саду пленительные звуки.
Сад говорил мне доброе "прости!"
По настроению, по поэтическому описанию северной природы, к этому вступлению примыкает сонет LXXXVIII, первый в отделе "На родине", носящий это же заглавие. Он так же удачен, как и только что приведенный. Поэт "в дом родной пришел издалека" и застает давно знакомые, любимые картины: балкон, шаткие ступени, заснувший, полный сладкой лени сад, бег реки среди лугов; он слышит с дорожки цветника жужжанье пчел, ему чудятся взгляд карих глаз, улыбка, русый локон:
Давно, давно исчезнули они!
Сирени куст один цветет у окон, -
Такой же все, разросся, не поблек он
И весь в цветах, как в те былые дни.
Если рифмы "у окон - поблек он" не слишком удачны, то весь сонет все же очень мил.
В том же отделе сонет CIX, поэтично описывающий Павловский парк и "девять Муз пред Фебом-Аполлоном", и храм Дружбы, и "темный грот в долине",
Где светлый бог оплакан и забыт.
В траве густой разбитый мрамор спит.
Там я забыл все прежние святыни
Для Сильвии, зеленых рощ богини.
Но поэт погрешил против ботаники, утверждая, что в Павловске "растет тенистый бук", тогда как известно, что это дерево чуждо окрестностей Петербурга.
Укажу на художественный по описанию статуй на Аничковском мосту сонет СХ:
Перед дворцом, из бронзы отлитые,
Есть кони дивные. Их пьедестал -
Гранитный мост, устои вековые.
Коней тех Клодт искусно изваял.
Встав на дыбы, узду узнав впервые,
Взвились они мятежнее стихии,
Но человек смирил их и взнуздал,
Напрягши грудь и мускулов металл.
Художник смелый выразил в контрасте
Две силы здесь, - борьбу ума и страсти.
Высокий смысл в скульптуре этой скрыт.
Зверь поднялся, ударами копыт
Повержен всадник, но железом власти
Безумство чувств рассудок победит.
Если не русские слова: пьедестал, мускулы, контраст, скульптура неприятно поражают в стихах, то как не простить их поэту за несомненно прекрасное изображение известных статуй, за превосходный оборот речи "Напрягши мускулов металл", за счастливое олицетворение борьбы ума и страсти и за гордую уверенность в том, что безумство чувств должен победить рассудок железом власти.
В сонете СХIII остроумно и изящно обращение к Князю Касаткину-Ростовскому:
Пусть не звонят, тебя встречая, князь,
Колокола умолкшие Ростова...
Но не могу не усмотреть сильного преувеличения в утверждении, что удел упомянутого князя - "княженье в царстве слова", что в его стихах
Нам колокол ростовский слышен снова,
и что его голос "будет славою отчизны".
Зима навеяла г. Шуфу два удачных сонета CXIV и СХХII. В первом из них хорошо, образно и красиво описано окно разубранное "прихотью мороза", а второй настолько удачен, что не могу отказать себе в удовольствии выписать его целиком:
Из облаков, из бездны неба синей
Взошла луна над снежною пустыней.
Сверкает лес в ветвях из серебра....
Алмазных звезд рассыпалась игра.
Лесную глушь окутал белый иней,
Безмолвьем веет зимняя пора.
Как хорошо в такие вечера,
Как дышит мир забытою святыней.
Поля горят чистейшей белизной
И в хлопьях снег летит в дали пустынной,
Летит, блестит и гаснет под луной.
Снег, - точно пух от стаи лебединой.
Не крылья ли белеют над долиной,
Не крылья ли уносят в край иной?
Надо отдать справедливость нашему автору - его Муза отнюдь не страдает односторонностью; если весь сборник отличается разнообразием содержания сонетов, то эта разносторонность особенно заметна в отделе "На родине". Тут встречаются и впечатления, навеянные городами, напр. Варшавой (Польша) и Одессой, и немцы-колонисты (Клейнлибенталь), и светлая летняя ночь в Финляндии (Ночь на Сайме), и степной простор (Донские станицы), и берега Наровы (Башня Германа), и обращения к художникам (Студия, Художнику), и крысы подгрызающие жилище автора, и любовь (Воспоминанье, Вечер), и блестящее изображение Высочайшего смотра войскам в Петербурге (Цезарь), и наконец отголоски самой последней современности - "освободительного движения" (Революция, Казнь, Власть), погромов помещичьих усадеб (Пугачев), Фабричных забастовок (На фабрике) и даже гибели священника Гапона (Изменник). Не останавливаюсь более подробно на упомянутых сонетах, ограничиваясь указанием на самые лучшие создания нашего автора.
Море также дарит г. Шуфу счастливые вдохновения; в сборнике есть несколько сонетов, посвященных этой стихии; в четырех из них (V, XII, XXXII и CLXVII) ему удалось изобразить ее звучными, блестящими стихами. Автор любит море, его "лазурную ширь", его зыбь, легкую "как сладкий вздох", его "ветерок соленый, влажный, чистый"; к поэту волна "спешит издалека"
Вся в жемчугах и золотом уборе.
В одном из этих сонетов невольно залюбуешься такими образами:
Но месяц встал над морем голубым
И плещет волн сверкающая грива.
Свой перстень в море бросила луна,
И золотом зажглось оно, блистая.
(Черное море)
И как излюбленный припев звучат в конце V-го сонета "Море" не раз повторяющиеся в сборнике слова, отвечающие его заглавию:
Моей души неясное исканье
Меня влечет тревожно в край иной.
Вот лучшие из сонетов рисующих море (ХХХII):
Закат погас, колышет волны сон,
И темно-синее померкло море.
Богине дня, сияющей Авроре,
Допел вечерний гимн свой Аполлон.
Ему вослед взошла Диана вскоре.
Из глубины на дальнем небосклон
Она спешит, и нежно озарен
Морской простор, звучащий в стройном хоре.
И не сама ль богиня по волнам
Плывет в пурпурной раковине там,
И алый парус зыблется, играя?
Все в струйках море, - с края и до края....
И вновь напомнила моим мечтам
Твой зыбкий локон струйка золотая.
Пестрые картины Востока (ближнего), я бы сказал - яркие акварели - тоже нашли себе место в сборнике. ... Справедливость требует указать на более художественные; такими представляются мне XV "Курды", где выпукло и вместе с тем просто, образно и поэтично изображены жители Смирны и их обычаи, а также VIII-й, в котором Царьград прекрасно описан очень хорошими стихами. В заключении сонета наш поэт роднится мыслью с Хомяковым и Тютчевым, часто касавшимися этих дорогих русскому сердцу струн:
О чем ты грезишь, старый Цареград?
Падет глава, венчанная тюрбаном,
Лучи креста Софию озарят.
Судьба твоя прославится баяном.
Объединенным в дружестве славянам
Да будет здесь единый царь и град!
Но особенно хорош сонет XIV; судите сами.
Алмаз и жемчуг, четки янтарей,
Узорный стих на стали ятагана, -
Нет ничего богаче и пестрей
Роскошной Смирны, дочери Корана.
Причудливо, пленительно и странно
Все дремлющим Востоком дышит в ней, -
Верблюд в тени прохладного Фонтана
И у мечети крылья голубей.
Клинок сверкает, кованый в Дамаске,
Кальян дымится в зелени шатра,
И говорит Шехеразада сказки.
Здесь жизнь сама, волшебна и пестра,
Сплетает свой узор, цветы и краски
Пышней и ярче смирнского ковра.
Прелестны сонеты посвященные Греции. К ним причисляю я и VII-й "Камея", помещенный автором в отделе "В Египет" между прекрасными стихотворениями "Византия" и "Царьград"; посмотрите, как хорошо окончание:
Сардоникс млечный алая заря
Окрасила оттенками коралла.
Чей нежный профиль смотрит из овала?
Лик Арсинои, лик сестры царя?
Свои черты, на ониксе горя
Богиня Эос утром рисовала.
Поэт приближается к Афинам и, вот что мы читаем в сонете XXI-м "Пирей":
Весь порт гремит торговой суетой, -
Лишь на холмах в сияньи небосклона
Виднеются руины Партенона.
Так посреди ничтожности пустой,
Где жизнь пестра, шумна, неугомонна,
Душа летит за светлою мечтой.
В следующем ХХII-м сонете поэт говорит:
Увидел я прекрасные Афины,
Белевшие в синеющей дали.
. . . . . . . . . . . . . .
Как путники, что здесь в былые дни
В сандалиях вступали в край Паллады,
Остановись и посох преклони.
Не менее изящен сонет XXIII "Акрополь", из которого беру окончание:
Не Ветер ли скользнул над Партеноном?
Мне чудилось, пронесся тихий вздох
От портика по рухнувшим колоннам.
В сонете XXVI "Элевзис" читаем:
Я подошел к таинственным руинам.
След колесниц в их каменную грудь
Здесь врезался, - как будто кто-нибудь
Провел резцом на мраморе старинном.
. . . . . . . . . . . . .
И красный мак вдоль трещин древних плит,
Где тлел огонь Дианы и Цереры,
О пламени потухшем говорит.
Пропуская сонеты XXVII "Мрамор" и XXVIII "Фалеро", привожу целиком XXIX:
Как жертвенник, где темный и летучий
От гекатомб несется к небу дым,
Олимп вставал видением седым,
Одетый в снег и сумрачные тучи.
Он был суров, пустынный и могучий,
Но луч, скользя по облакам густым,
Зажег вершин серебряный кручи
Божественным сиянием своим.
Как будто бы раскрылася завеса,
И видел я престол и храм Зевеса -
Нагорный снег был мрамора белей.
Но пусть Олимп... За далью скал и леса
В Фессалии, среди ее полей,
Лежал богов почивших мавзолей.
Несколькими недурными сонетами наш автор обязан Египту. Извлекаю следующие строки из "Фонтана Клеопатры" (XXXVIII):
Египетской царицы гибкий стан,
Грудь смуглую, запястья золотые
И скарабей, Изиды талисман,
Здесь отражали волны ключевые.
С толпой рабынь царица шла сюда
И, пурпур свой с плеч бронзовых слагая,
Вся пахла амброй, знойная, нагая...
А вот XXXIX сонет:
На берегах таинственного Нила,
В безмолвии священных пирамид
Прах Клеопатры древность сохранила...
В своей гробнице мумия лежит.
Ты здесь еще... Не все взяла могила,
И образ твой хранит свой прежний вид.
На пелене, которой стан обвит,
Нард, амбра, мускус, - все, что ты любила.
Бессмертья нет, но спящие черты
Из тьмы веков глядят на нас, желтея.
На месте сердца - камень скарабея.
О, Клеопатра! Так ли, это - ты?
Где пир любви, чертоги Птоломея,
И власть, и блеск роскошной красоты!
Отдел "Война" особенно близок сердцу. В нем затронуты наиболее заветные мысли и чувства, и нельзя не приветствовать автора за прекрасные стихи, в которых он воспел скорбную годину, пережитую всеми нами с острою, жгучею болью в душе, с трепетными надеждами на победу, с горьким разочарованием поражений, со слезами о павших и тоскою за покинутых ими.
Начну с сонета LXI:
Смеркается. Степная даль туманна.
Ползут грядою серой облака.
Построившись к молитве у кургана,
Стоять ряды пехотного полка.
Замолкнул бой тревожный барабана,
Священник стал, подъемлет крест рука,
И "Отче наш" звучит издалека
В рядах солдата вдоль дремлющего стана,
Последний луч погаснул за горой,
И воронов кружится в небе стая,
Зовет беду, заутра кличет в бой.
Далече в глубь враждебного нам края
Зашла ты, рать великая, родная
В вечерний час я помолюсь с тобой.
Это стихотворение прекрасно. Как просто и вместе с тем сильно выражена торжественная минута вечерней молитвы накануне боя, как кстати здесь и эти серые, ползущие облака, и зловещие вороны - спутники битв, сколько чувства в обращении к войску! Написавший эти строки не мог не сказать:
Здесь с родиной крепка лишь сердца связь,
как говорится в сонете LX.
С замиранием сердца читаешь такие строки:
В дымках блестят шрапнельные огни.
Полки врагов, таясь на горных склонах,
Ползут в кустах, все ближе к нам они,
Все чаще гул ружейной трескотни,
И вот идут, построившись в колоннах.
Японских пуль свистящий, тонкий звук,
Привычный нам, послышался вокруг.
Гроза войны грохочет с новой силой.
Быть может здесь конец тревог и мук...
(На сопках)
Эти строки красноречиво помечены: ВаФангоу, 2 июня, что придает им особо заветное значение.
Не могу не выписать целиком нескольких следующих сонетов: нельзя пройти мимо них без внимания или ограничиться одними скупыми выдержками.
На поле мгла. С винтовкой часовой
Среди ветвей на дереве, как птица,
Как сокол, в темной зелени гнездится,
До полночи дозор свершая свой.
Не ветер ли колышет там травой?
Солдат глядит, - все поле шевелится.
Мерещатся знамена, тени, лица -
"Эй, кто идет?" - Безмолвен мрак ночной.
- "Кто там идет?" - он окрик повторяет,
Прицелился винтовкой: "Кто идет?"
- "Смерть!" - шепчет ночь. "Смерть!" - ветер
отвечает.
Луна взошла, горит среди высот,
На поле битвы мертвых озаряет.
Он крестится, он видит - смерть идет.
Разве не становится жутко от этой картины?
Следующее сонеты LXIV, LXV, LXXII и LXXIII говорят сами за себя:
Под сопками, где шепчет гаолян,
Он умирал, и дальней битвы звуки
Неслись к нему по зелени полян.
Ружейный ствол еще сжимали руки.
Он умирал, он изнемог от ран.
В чужой стране, среди последней муки
О родине он думал в час разлуки,
Об армии, покинувшей свой стан.
Еще кипел, - он слышал, - бой кровавый.
Не тщетно ль он на поле битвы пал?
Победы час еще не наступал...
Но крыльев тень вблизи одела травы.
Паря над ним, вещун грядущей славы,
Орел летел к далеким гребням скал.
(На смерть Графа Келлера)
Что ворон мой, беды вещун крылатый,
Что каркаешь ты на поле пустом?
Несешь нам весть злой кары, злой утраты?
Придет пора, - узнаем мы потом!
- "Я с дальних гор. Стоить там гроб досчатый
Под саблею и шапкою с крестом,
Храбрейший вождь лежит во гробе том.
Его в слезах оплакали солдаты.
Он пал в бою. Кровавых тридцать ран
На теле у него горят глубоко.
Судьбой ему был славный жребий дан.
Он воскресил надеждой русский стан;
Но есть гора, гора где край Востока,
Где он погиб от родины далеко".
Бежить вагон... Смешались в общей груде
Убитые и раненые люди.
Их, как дрова, сложили второпях.
Во тьме ночной всех гонит жуткий страх.
Надежды нет, - спасенье только в чуде.
С предсмертною молитвой на губах
Застыл солдат. С ним рядом кровь и прах,
Тела людей, простреленный груди.
Течет из ран кровавая река
И льется вниз с бегущего вагона.
Железный лязг не заглушает стона.
Не брежу ль я? Костлява и тяжка
Легла на тормоз мертвая рука.
То смерть стоит, - начальник эшелона.
Звучит труба, холмы заговорили,
Среди огней, среди взметенной пыли
В папахах черных движутся полки.
Они как зверь, оскаливший клыки,
Щетинятся...
Японцы близко были,
Безмолвные в траншеях, как в могиле.
Но вот "ура!" Сибирские стрелки
Через окоп ударили в штыки.
Полна стремленья, топота и гула
Волна солдат через окоп хлестнула,
Штыками гребень бешеный блестел.
И желтых карликов, простертых тел
Лежать ряды, - всех смерть к земле пригнула.
То с Севера буран наш налетел!
Надо поставить в заслугу поэту, что изображая "ужасы войны", описывая раны, кровь и смерть, он не переступает грани художественности, не превращает поэзии в анатомически театр, как это делает напр. Леонид Андреев в "Красном смехе", а между тем наш поэт не отступает от правды, которая становится тем правдивее, тем ближе к жизни, чем лучше умеет поэт вовремя умолчать об иных подробностях. Художественное, поэтическое чутье подсказало г. Шуфу истинную меру.
Из отдала "Война" приведу еще два сонета LXXVIII и LXXIX, полные прекрасных образцов и богатой фантазии.
Вот наш блокгауз среди степной равнины.
Вдоль стен его шагает часовой,
А во дворе у башни угловой
Настурции, левкои, георгины.
Заботливо разбить цветник картинный
Вкруг домика, где пост сторожевой.
И розы там раскрыли венчик свой,
И у ворот деревьев тени длинны.
Кто ждал бы там цветущих клумб и гряд,
Где лишь бойниц чернеет грозный ряд?
Цветы и пушки - пестрое смешенье!
На днях здесь было жаркое сраженье...
Как странны люди: в сердце их царят
Вражда и нежность, дружество и мщенье.
Под сопками, при ярком свете звезд
Ночным дозором движется разъезд.
Три всадника всего в отряде конном,
Закрыты лица черным капюшоном.
Безмолвные, среди пустынных мест,
Как тени, едут по нагорным склонам,
И русский стан в его затишьи сонном
Не торопясь объехали окрест.
Легки их кони. От копыт ложится
Кровавый след над влажною травой.
Передний всадник плащ приподнял свой.
Чернея, смотрит в черепе глазница.
Мор, Голод, Смерть свои открыли лица,
Кивают спящим мертвой головой.
Наш поэт на протяжении всей книги часто затрагивает вопросы веры. Этой стороною его творчества я и закончу свой очерк, тем боле, что автор сам в своем вступлении признается, что в его книге рассказана история души, ищущей Бога.
Еще в самом начале книги в сонете IV "Забытый храм" поэт сравнивает свою душу с разоренным храмом: алтарь поруган и разбит, святые лики в оправе риз стерты, светильник пал на мраморные плиты;
Ни песен, ни молитв... Тоской объят
Печальный ум. Чему молиться ныне?
К кому воззвать, во что я верить рад?
Несколько позднее (XIII Легенды) автор прислушивается к преданьям давних лет; ему мечтательно звучат притчи брамана, еврейский закон Моисея, арабские легенды рая и гурий Магомета;
Священных книг сказанья и примеры
В младенчестве народов рождены,
И зрелый ум напрасно ищет веры.
Мы знать хотим, мы веровать должны.
Зачем молчат пустыни и пещеры,
И Бог живет лишь в сказках старины?
Плывя мимо лазурного мыса Суниона,
Где сладок волн Эгейских лепет сонный,
поэт видит нависший над бездной мраморный храм и восклицает:
О, боги Греции! ваш древний храм
В развалинах над гладью моря синей,
Но красота и счастье милы нам.
Не служим мы кумирам и богам,
Потух огонь пред новою святыней, -
И в сердце ночь, и мир еще пустынней.
(XX. Сунион)
Безверие вполне овладевает душою поэта;
Не пережить минувшего опять.
Знакомы нам науки, лжеученья,
Раскол ума и веры благодать.
Но к нам сойдут ли горние виденья?
Не знаю я, не смею утверждать,
Не верую и в самые сомненья?
(XXXV. Агностик)
Но жажда веры, жгучая и неутолимая, продолжает жить в сердце поэта:
Никто, нигде не видел в мире Бога
И, Сущий, был всегда незримым Он.
. . . . . . . . . . . . . . .
Перед умом безмолвствует природа.
Лишь в час молитв угаданный едва
Надежды луч нам светит с небосвода.
(XLV. Сомненье)
Проблески надежды иногда сменяются еще боле мрачными сомнениями:
Случайный мир не создан Божеством,
И если б мы воззвать к Нему хотели, -
Ответа нет... Мир пуст и ночь кругом.
(XLVI. Отчаяние)
В Манчжурии (отдел Война. LXVIII Будда) автору загородил доступ к ущелью загадочный, громадный идол Будды; в его чертах поэт видит "глубокий сон без грез, небытие, спокойствие, Нирвану" и восклицает:
Из состраданья так же, как Христос
Не жизнь, а смерть вселенной он принес.
В этом "так же" кроется не только отрицание, но и искажение евангельской истины.
Выдержка приведена из сонета, следом за которым идет LXIX-й, настолько изящный, что, отрываясь от нити изложения, приведу его сполна:
Спит лотос белый в сумраке ночном
Молися Будде, верь Сакьямуни!
Прекрасной Майи лучезарным сном
Свободный ум и дух не обмани.
Спит лотос белый в отблеске речном.
- Цветы земли, - зовут к мечтам они.
Но тайна жизни в лотосеодном....
Молися Будде, верь Сакьямуни!
Желаний, чувств кипящий водопад
Умчится прочь, покой в твоем уме.
Мир страждущий Нирване незнаком.
Чуть озарен огнем ночных лампад
Священный лотос дремлет в сонной тьме,
И древний Ганг простерся пред цветком.
В отделе "В горах", посвященном картинам Кавказа и Крыма, обращает на себя внимание прекрасное окончание сонета CL "Крымские горы"; синеющие тени гор рисуются перед поэтом далеким, смутным очерком:
Он в светлый край мечты мои увлек,
За небосклон, в туманы отдалений.
Что ждет меня, и что я там найду?
Моей души непризнанное горе,
Моей любви погасшую звезду?
Пусть гребни волн играют в шумном споре,
Я парус свой направлю снова в море.
Что б ни было, - я верую, я жду!
Перечислю в этом отдали наиболее понравившиеся мне стихотворения: CLXH Мертвый город - поэтичное описание ЧуФут-Калэ, - CLXIII Караимы, CLXV Чаир, CLXVI Дерекой, CLXXIV Часовня в горах.
Выпишу сонет CLX:
Святые есть обители в горах....
На высоте, презревшей дольний прах,
Монастыри стоять за облаками.
Венец из звезд горит на Божьем храме.
В пещерах там спасается монах,
Соединив могилу с небесами.
Там вечный мир, замолкли бури сами,
И тишина на горних высотах.
Даруя жизнь целительной прохладой,
Лишь ключ святой лепечет за оградой.
Где под скалой деревья разрослись.
Но мне ль бежать в заоблачную высь?
О странниках молясь перед лампадой,
И обо мне, затворник, помолись!
Мы видим, что безверие постепенно сменяется если еще не верой, то стремлением к ней. Душа поэта не выносит собственной пустоты и пламенно желает найти смутно угадываемое, но еще неведомое сокровище, которое заполнило бы эту пустоту. Уже ранее, лицом к лицу с войском, накануне битвы, он слышит пение вечерней молитвы и невольно присоединяется к ней, хотя вера еще не коснулась его души. Чем дальше, тем чаще встречаются признания, в которых звучит потребность молитвы, а следовательно и веры. Например в сонете ХСVII Русь:
За рощею, встречая луч денницы,
Звездой сияет золото креста.
Там вечный свет и благовест о Боге.
Гул многозвенный слышен из села,
Зовущие гудят колокола.
Молюсь за тех, кто странствует в дороге.
Я не забыл минувшие тревоги,
Но в этот час душа моя светла.
И вот, наш поэт достигает Святой Земли; сонет СLXXVI-й описывает
Голгофы тень, подножие креста,
Кувуклии пещерная лампада, -
Не там, не там увидел я Христа,
Где храм седой, где из камней громада.
Я проходил нагорные места.
Там маслины шумели в чаще сада,
Там Он стоял, - как небо, благость взгляда,
Как сладость роз, прекрасные уста.
Виденья ли молитвенные грезы,
Мечты ль моей безгрешный, светлый сон,
- В одежде белой встретился мне Он.
Не терния, страдания и слезы, -
Цветок нашел я гефсиманской розы
В святом саду, где путь на Елеон.
Сомнения рассеиваются, как утренний туман под лучами солнца; вечный образ Распятого предстал перед поэтом во всей славе, во всем величии своего уничижения, и предстал ему там, где впервые зазвучала проповедь любви к меньшому брату. - Прочтем сонет CLXXVIII:
В святой Земле, в краю обетованном
Среди холмов, в пустыне ли найду
Меня во тьме зовущую звезду?
Я долго шел в скитаньи неустанном.
День погасал, склоняясь к дальним странам.
Вот ночь зажгла лампад своих чреду...
И Вифлеем, укрывшийся в саду,
Белея, встал пред нашим караваном.
Там миpa свет, исканий долгих цель...
Взойдя на холм с гробницею Рахили,
Я видел край, где веры колыбель.
Встречал я звезды множества земель,
Но их лучи души не озарили...
Здесь небеса и звезды близки были.
Все громче слышатся звуки вдохновленные зарождающеюся верою. В сонете CLXXXIX-м поэт рассказывает, как увидал он с вершины Елеона Вифанию,
Где дружба, святость и любовь цвели.
Синоптиков, преданий и закона
Суровый критик, рывшийся в пыли,
Тебя, Ренан, в горах Святой Земли
Читаю я спокойно, углубленно...
Христа биограф, скептик и поэт,
Ты отрицал во истину науки, -
Твой старый том беру я снова в руки.
Читаю - и сомнений больше нет,
В безверии я вижу веры свет,
Былых молитв родятся в сердце звуки.
Подобно многим равнодушным или просто неверующим, наш автор из "Жизни Иисуса", книги отрицания и неверия, вывел заключение обратное тому, к которому хочет привести Ренан, и вот, что мы читаем в следующем СХС-м сонете:
О, если есть святая красота,
Есть в мире правда, чуждая сомненья,
То где ж искать, как не в словах Христа
Нам истины живого откровенья?
Обманут ли столь чистые уста?
Как могут лгать татя уверенья? -
Завет любви, свидетельство с креста
И заповедь безмерного прощенья.
Кому же верить, если не Тому,
Кто подтвердил, ученье смертью крестной?
Свет отрицать? В нем видеть ложь и тьму?
Возможно ли наперекор уму,
Евангелье проверив мыслью честной,
Не видеть в нем правдивости небесной!
Bеpa восторжествовала над безверием, и поэт дарить нас CXCVII-м, истинно прекрасным сонетом:
Тебе, Мария, - песни и моленья,
Тебе восторг возвышенной мечты...
Я вновь увидел в грезах вдохновенья
Чистейший образ женской красоты.
Явилась Ты, как сходят сновиденья
Перед зарей с небесной высоты,
Когда близка минута пробужденья.
Не знаю я, не ведаю - кто Ты?
Святая ли Ты Дева Назарета,
Любовь ли та, что рай сулила мне,-
Но вся полна Ты радости и света.
Всходило солнце, и в его огне,
Как ризой дивной, облаком одета,
Сияла Ты в лазурной вышине.
Хотелось бы закончить выписки последним сонетом (СC. Кипарисовая ветка), весьма удачным, но не представляющим собою торжественного аккорда, каким бы следовало заключить целый цикл стихотворений. Таким аккордом я считаю предпоследний CXCIX-й сонет и им завершу свое изложение:
Окончен путь. Скитаясь одиноко,
Искал любви, искал я веры там,
Где древний мир постигнут властью рока.
В Элладу шел я к мраморным богам...
Я был в краях пустынного Востока,
Где Будда спит, где молится Ислам,
И вновь пришел к библейским берегам,
На Иордан, в тень листьев у потока.
Я зачерпнул воды в палящий зной
И утолил души моей страданья.
Я Господа обрел среди блужданья.
Окончен путь - тяжелый путь земной.
Тревоге чувств, сомненьям отдал дань я...
Я верую, я вижу край иной.
Если на поэтической ниве г. Шуфа встречаются плевелы, то в последней его книги их несомненно меньше, а все еще попадающиеся являют недостатки далеко не столь крупные, как в первых произведениях. Спелая пшеница заставляете забыть о плевелах. И у кого из писателей не найти теневых сторон. В наше же время, когда истинная поэзия большая редкость, нельзя не радоваться появлению хороших стихотворений, а такими следует назвать по крайней мере 50 сонетов книги "В край иной...".
Если бы г. Шуф предстал перед нами с одними этими 50-ю сонетами, мы должны были бы признать в нем истинного поэта...