Отвыкли пальцы за три горьких года от хрупкости гусиного пера. Рука пока каракули выводит. Декабрь. Сумерки. С утра пурга. Хандра. Я трогаю забытые предметы. Стакан для перьев. Письменный прибор. Подсвечник бронзовый - затейливый узор, смягчающий массивность постамента. Две свечки, два живительных огня. И по бордюру выбито петитом: "Люблю я мир, и любит Мир меня". Легко несет моя кариатида осколки ослепительного дня. Вот только тенью темная патина окутала спадающий хитон. И серой сетью тонкую ладонь покрыла беспризорно паутина. Заметней днем унынье, обветшалость Усадьбы старой. Ржавый скрип дверей несмазанных. Телега во дворе видна под снегом. Пропадет, пожалуй... Жаль, выцвели веселые обои. И выцвели так странно: васильки - на поле желтом искры голубого - поблекли, но остались завитки стеблей и листьев. Цветики опали. Печален каламбур: "А я в опале".
Так бесконечны вечера зимой. И делать нечего. Читать? Все то же чтиво - журналы. Да со стеллажей учтиво глядят философы на суету земной юдоли. Если попытаться воссоздать весь длинный, тридцатитрехлетний, путь и если попытаться заглянуть в ущелье памяти и начертать в тетрадь штрихи, заметки, беглые наброски, потом собрать осколков острых россыпь, и через сотни дней, без суматохи, судьбу мою в трагедии эпохи осмыслить? Но лишь волю дай воспоминаньям, они, как псы, с цепей сорвавшись разом, вмиг разорвут спокойствие и разум, лавину боли вызволив нежданно.
Нет. Буду вспоминать по каплям. ОТ и ДО. Сегодня - год, а завтра, может, день. Глядишь, бокал наполню жизнью всклень. Писать и помнить - мой жестокий долг.
* * *
Склад человека задается детством. Характер. В нем и стрежень и судьба. Могла быть жизнь бездумна и прелестна. Как шелестит блестящая толпа, семь пядей гениальнейшего лба - пустое. Главное - солидное наследство. История, статистика, латынь, французский прежде русского, манеж. По коридорам в темноте картин скучает предков доблестный кортеж. Но это все не то. А что же то? Да вот... Однажды, хрустким от мороза утром я весело летел с катка домой. Мир был из серебра и перламутра. А у ворот стоял ровесник мой - лохмотья почерневшей крашенины свисали из-под рвани армячка. бесцветил брови и ресницы иней, бессильно никла серая рука и кашель... "Сударь, мне бы только хлеба..." Я от него шарахнулся к двери - испуганно вспорхнули снегири. И, натыкаясь на резную мебель, я от него бежал как от беды, забился в угол голубой гостиной, потом опомнился, схватил из бересты изящное лукошко для гостинцев, в него насыпал пригоршню конфет, обломки пряничного херувима, засунул двух солдатиков любимых, схватил на кухне маковый рулет и выскочил к воротам. Только поздно. Вихрил поземку ветерок морозный. Глазурью сахарной блестел примятый снег. Я брел домой в тоскливом полусне. Надолго в душу мне вошла заноза.
И было так потом еще не раз. Порыв благой - но капельку помедля, сначала глупая, невесть чего, боязнь. Слабохарактерность ли это, нет ли.... Мог многое, но только после мог, когда уже не нужно и не важно. Не то что Мишка - сердце нараспашку. Наверно, он и правда был отважней, братишка Мишка, рыжий лопушок, удравший на великую войну. Он умудрился побывать в плену, попартизанить... Собирались вместе, но не вменяю я себе в вину отступничества. Заболел. И вместо боев меня трепала лихорадка, корежила в горячечном бреду. Горела ночью душная лампадка. В том поворотном памятном году, когда поправился, французы без оглядки уже бежали, бросив на ходу оружие, трофеи, сувениры, закутавшись в тряпье поверх мундиров, пешком по снегу, за своим кумиром.
И воцарился полновесный мир. О! Это было время русской Славы. Переполняла светом каждый взор любовь к Отчизне, гордость и восторг. Мишель вернулся, как тамбурмажор, увенчан лаврами, смешной и бравый.
* * *
(Между страницами потрепанной тетради лежали письма. Ломкие листы, в цвет бледного аквамарина, по уголкам с тисненьем золотым, свежо и нежно пахли розмарином).
"Кирилл, я знаю, Вы вернулись в Ельни. Как Вы живете там совсем один? Наверно, в доме и на сердце стынь... Наверно, мир безжизненней руин сейчас Вам. Да еще метут метели. А мы встречали давеча сочельник и Маша, Ваша милая сестра, шепнуть успела в шумной канители предновогодней, что Вы снова в Ельнях. И, знаете, развеялось веселье, когда представила, как Ваши вечера печальны. Только разрешите мне писать Вам изредка. О модах, пусть, и о балах... Ах, разве в этом суть? Я не хочу казаться Вам умней, чем есть, но думаю, что в отраженном свете Вам будет легче ожидать весну. А там, глядишь, подует теплый ветер и можно будет, наконец, рискнуть и попытать в прошении успеха. Я верю, снимут тягостное вето и разрешат в столицу переехать. Появится хоть маленький просвет. Прислать Вам книг? Пишите непременно. Всего Вам доброго. Левитина Елена".
* * *
Балы... Приемы... Все так нереально... Веселье скрыто за стеной хрустальной. Беззвучен смех. Безмузыкальны па. Рты раскрывает яркая толпа. Только зачем? Пустое все... пустое. И им не слышно, как от боли стонет огромный мир. А впрочем, вспомнить стоит: смотрел и я на жизнь с той стороны стены.
Ах, где мой черный ментик, чакчиры в цвет малины, блеск желтых позументов, отборнейшие вина. Кружил без передышки лихой водоворот: короткие интрижки, галантный вальс-гавот.
И служба очень не обременяла. Сначала. Но всему-то свой черед. Переболел? Наверно. Хоровод пирушек и любовных сумасбродств, парадов и загульных вакханалий порвался вдруг. И словно меньше стало к веселью поводов. Опал хмельной угар. Свернула скулы вязкая зевота. Тогда впервые и надолго хмарь окутала в постылые тенёта. Невыносимым стал безбожный фарс гусарской службы. От слепой муштры искал спасенья. И попал к масонам. Из любопытства. Вариант игры. Так говорил. В надежде потаенной, что за загадочностью "страшных" церемоний, за тайной ритуальной мишуры, отыщутся дела вполне достойные.
Мне даже нынче вспомнить жутковато мистический, до трепета, обряд принятия в престижный орден братьев. Холодный поцелуй в горящий лоб. Так неожиданно, что спазма сжала горло. Глаза открыл перед стеною черной. На черной скатерти такой же черный гроб. И объяснили голоса проникновенно, но гнусаво, "Проходит так мирская слава". Понадобилось больше года, чтобы осмыслить и понять: опять - тупик и безысходность. "Соединенный орден братьев" - обычный клуб аристократов, а "мастера" - не Божья рать. Туман мистический растаял...
Однажды осенью, когда я ехал по делам в Ахтырку, так... не дела, а ерунда, в полк документы передать, мне обещали без придирки к любой "болезни" отнестись и дать недельку попастись, мол, пей, гусар, и веселись. Мишель уговорил по-братски заехать в Каменку к друзьям. "Тебе не скучно будет там. Письмо Давыдовым я дам да парочку рекомендаций. И вообще, кончай метаться, когда-то должен быть предел? А там, увидишь, много дел для пользы Родины творится..."
Та осень - лучшая страница в архиве памяти. Рождалась в муках цель. Бурлили мысли, клокотало вече. Такого чистого созвучья светлых душ, такого пафоса, отлитого в мечту, я не встречал доселе и не встречу. Что было главным? Жертвенность и смелость, способность сострадать и отвечать за убежденья, за стремленье вспять поворотить ход жизни омертвелой, живая совесть самой высшей пробы и сопричастность к атмосфере бурь, вздымающих горячую Европу.
Когда в усталых головах сумбур закручивался от пристрастья споров, стихи читали. Легкое аи в бокалах пенилось. Подбрасывали хворост в огромный, жаждущий огня, камин.
Взметалось рыже трепетное пламя. А иногда прелестная Аглая в атласно белом платье с розой алой нам разливала жженку по стаканам и серебро звенело о хрусталь.
* * *
"Исполать Вам, Кирилл, за письмо и за добрую память! Как живется вдали от сиянья столичных витрин? Не скучаете там, в своем богом заброшенном храме, без доносов и сплетен, без вязи придворных интриг? А у нас все по-старому. Даже, пожалуй, похуже. Перезвоны в гостиных - известный Вам репертуар. Все пристойно и чинно. Молчат замундиренно души. Очень быстро забыли спаливший отважных пожар. Компенсируя серость умов, нынче модны контрасты. Черный бархат и белые блонды на новый манер. Ленты черные, белые перья на черном атласе. Хлопья снега на саже - так смотрится сверху партер. Удивлю Вас, наверно, нелепыми вовсе словами. За окном зимний Невский не виден - одна круговерть. Но на странном желанье ловлю я себя временами: очень хочется Вам переслать не обычный конверт, а букет хризантем. Да. Январь. Но ведь можно представить их кудрявую пену, свеченье в ночной темноте. Или утром... Откроете темные ставни, а они белым облаком... Был бы такой чудодей, чтобы выполнил это веленье мгновенно. Не болейте. Пишите...
Левитина Лена".
* * *
От слов до дела было далеко. Так далеко, что и конца не видно. Два года романтической орбиты. Мечтать и философствовать легко, а добираться к цели - волокита. И показалось, что попал в тупик. Единомышленников развели конфликты. Растрачивался попусту заряд. Есть два пути, но мне идти которым? Безвыходность опутывала споры. Да плюс мой вечный внутренний разлад. И я ушел. Уединился в Ельнях, сбрил дочиста гусарские усы, надел шлафрок. Аристократ-отшельник. И потекли неспешные часы. Из камелька тянуло легким дымом, грустил с кариатидой тет-а-тет. Она заботливо поддерживала свет. Пути Господни неисповедимы...
Черный демон - усталый фельдъегерь барабанил в примерзшую дверь. Тройка чалых вся в мыле и снеге мчалась как злая стая химер. Напрямик. По полям, бездорожью, задевая то пень, то валун. Колокольцы звенели тревожно, а полозья - гвоздем по стеклу. Что случилось? Безмолвствовал демон. Страх и холод сковали уста. Мы летели в тоскливую темень по сияющей глади холста.
Застава городская приближалась. "Постой!", - я заглянул ему в лицо. "Позволь домой заехать мне сначала, что час тебе? Эта такая малость... Вот деньги. Вот масонское кольцо". Восстала алчность? Пробудилась жалость? Застал я дома траур. Машин плач. Навстречу шла понуро и незряче. Фельдъегерь за спиной моей маячил. "Мишель... Мишеля нет..." "Что это значит? Сестричка, погоди же ты, не плачь..." Был разговор сумбурен и невнятен. Мешались слезы, рваные слова и всхлипы Маши, и мои проклятья. Восстановить ее рассказ едва ль смогу, чтобы он стал вполне понятен.
"С тех пор, когда узнали про царя, Мишель почти не появлялся дома. Идеями какими-то горя, все бегал по казармам, по знакомым, и покатились планы кувырком. В тот понедельник заглянул чуть свет, сложил в мой стол какие-то бумаги... "Да, видно, ждут нас нынче передряги. Мария, если что... сожги пакет". Поцеловал, легонько звякнув шпагой. И в сумраке растаял силуэт. С утра себе не находила места, металась. Все валилося из рук. Куранты проиграли полдень. Вдруг увидела сквозь дымку занавески людей бегущих, уловила звук тревоги в голосах, и с ними вместе я бросилась... Толпа... людей не счесть. Серели лица стынущих солдат, затянутых в мундиры для парада. Меня увидев, выругался брат: "С ума сошла. Чего тебе здесь надо? А ну, давай домой!" Пошла назад. И вдруг... свет, грохот и мертвящий вой, Взметнулись клочья дыма... визг картечи. Заткнула уши я... бегу, бегу и только помню выстрелы и крики, звон стекол, пятна крови на снегу и в темных окнах огненные блики. Забилась дома в теплую постель. Знобило. Я не знала, что же делать? Часа четыре, верно, пролетело. Пригрезилось вдруг: раненый Мишель на улице, в крови. Скорей оделась и вышла, постояла у двери. Пустынно. Ветер дул. И фонари, ослепшие, залепленные снегом, скрипели под нависшим мутью небом. У площади кордоны, патрули. К Неве понуро лошади брели, тянули тихо траурные сани. К ним полицейские тащили мертвецов, срывая перстни, роясь по карманам, долбили глухо лед с усталой бранью, чтобы к утру ни трупов, ни следов. И всё.
* * *
«MEMENTO MORI» - Петропавловская крепость. Куртины кронверка. Рядами склепы... склепы... В окошко можно бы увидеть небо, да густо мелом вымазано. Слепо. Засаленная пестрядь на подушке. Хлеб - липкая вонючая осьмушка. Суконный серый порванный халат. Кто до меня ходил в этом халате? Холодный, тихий, сумеречный ад. Февраль кончался. Обо мне забыли? Апатия окутывала мозг туманной пустотой. И я не мог сосредоточиться в дыре глухонемой на чем-нибудь. Тянулись дни уныло. "Лукавый инквизитор" - Комитет, венок из императорских клевретов, прислужников и подлецов комплект, сулил, грозил и говорил, что "нам все удостоверительно известно: с кем и зачем встречались, время, место" - и сыпались горохом имена "изменников". Я много меньше знал. Презрительно бросали: "Признавайся, все ваши тайны изошли на нет, скорее, остывает наш обед". Меня увещевали: "Кайся, кайся..." Но в чем? Оправдывался в небылицах. Затравлено смотрел в их злые лица. Подумать только, унижали как! А в мае был один ужасный день, сползающий в удушливую ночь. Так было плохо... Словно черный обруч сдавил виски, и кто-то рожи корчил, хихикал под столом, усиливая горечь. Это сейчас понятно - дребедень. Лежал в бреду, просил, чтоб дали воздух, вдыхая запах плесени и вонь. В полубеспамятстве разбил оконный глаз с бельмом и вдруг увидел звезды.
Неспешным шагом близилась развязка. Июль. Двенадцатое. Приговор, смягченный милостью монаршей власти. "Два года каторги. Чтоб знали. Для острастки". Стучали где-то ночью топоры. И плакал кто-то за стеной навзрыд. Да все равно, какой там сон? Обрывки. Неужто выберусь из этой конуры? Чуть посветлело, ржаво завизжало задвижкой: "Экзекуция. Пожалте". Как розовел с востока небосвод! Уж лучше в кандалах, да на просторе... Слова о воле захлебнулись в горле: Увидел виселицы узкий эшафот.
Честнейшим боль - Всем, их любившим - горе. Веревки - пять - покачивались скорбно. Холопов суетился хоровод. От эшафота пахло свежей стружкой. Несовместимы были до кощунства древесный запах созидания и ужас предсмертия в хаосе горьких чувств. Тянуло гарью. Грубые фурлейты орали на невставших на колени. В костры летели ордена и эполеты, мундиры, золотые змейки лент... Все, как предписывало царское либретто. Потом обратно, в каземат родной. Кольнула сердце ножевая боль - сигнальный выстрел, барабанный бой, как для позорного гонения сквозь строй. Представил серый полумрак мешка, у глаз шуршание веревки, на сытых лицах палачей - издевку. Ох, вот... выскальзывает из-под ног доска - Непроизвольно влажная рука коснулась шеи. Николаевский триумф. Вдруг грохот перешел в тревожный шум. И вскрик: "Ох, изверги, да что же это?!" В окно волною бились голоса. Вошел бледнющий, в прозелень, ефрейтор, который, мне казалось, что не знал слов, кроме "не положено" и "нету". Трясутся руки, бегают глаза. "Что там случилось?" - "Ужас", - и слеза скользнула каплей в сумраке рассветном. Архангел золотой на шпиле крепости трубил, моля простить ужасный грех неведующим, что творят. Был жалок жребий их.
На фоне вечности два года - краткий миг. И повезла почтовая кибитка меня по свету дальше горе мыкать. Последний взгляд, уже под звон кандальный: сквозь кружево желтеющей листвы два белых паруса да беспокойный ялик на темно-сером мраморе Невы.
Мне повезло. Какой-то ушлый малый в обмен на адамантовый мой крест, нелепый, как гусар в монастыре, - под старой курткой, для спасенья от "желез" дал подкандальники (не с мертвеца ли?). Их кожу, пропотевший черный лоск, носить два черных года довелось.
Пришел от одиночки каземата к безодиночеству храпящему казарм. Угар от печки. Злая брань и гам. Я брел кругами каторжного ада. Когда бы раньше знал, что есть веревки для поддержанья тяжких кандалов? И где б услышал столько гнусных слов?
Как школяры работали "уроки". С каменоломни камни на дорогу переносили. Тысяча шагов. Предатели, убийцы, казнокрады зло встретили "чистюлю из дворян", наряженного тоже в ту же рвань, втянуть старались в мусор перебранки. Я слился с ними? Нет. Был вне, но рядом. Наверно, выбрал сразу верный тон не отвергал и не искал сближенья. Мне удалось избегнуть униженья пред ними. Арестантский рацион разнообразили подачки-подаянья. Терпел. Но тараканы в каше, щах, но вши и блохи на моих вещах! Вот где понадобилось самообладанье. Два разрешенных свыше развлеченья. Раз в месяц - баня, да еще вот чтенье. Хоть зачитайся: Четьи Минеи. Молись и больше Бога не гневи.
Благодаренье или наказанье - чистилище в печи острожной бани? Осклизлый пол и шайка на троих. С клейменными распаренными лбами колдуют банщики. Разве забудешь их?
Штрихи колючие исчерчивали память.
От строя каторжного распорядка накатывала смертная тоска. Тупая жизнь. Уже в конце - цинга и, старая подруга, лихорадка свалили...
* * *
"Люблю давно и безнадежно и больше не могу таить. Поставлю точку я над i - упрочится... порвется ль нить - все в Вашей власти непреложной. Вы помните, как я писала, сама с собой нарушив лад: в углу К. М. - инициалы, и ниже, часто невпопад:
...но, может, Вам хоть чуть приятно, что в летний полуночный час на Невском, тишиной объятом, там... кто-то думает о Вас?.."
Ваш близкий друг стал другом мне. Он освещен был Вашим светом. Казалось бы, вот - ключ заветный, но стало все еще сложней. Мы разговор вели о Вас. Он понемногу ревновал. И говорил, почти шутя, на взлете обрывая фразу: "Я знаю, ты бы предпочла общенье с ним - моим рассказам". Что я в ответ сказать могла? Что проницательным хвала? Толпятся мысли, как в горячке. То потускнеет белый свет: "Что я пред Вами? Дунь и нет!", то вдруг возносит на волне: "И я чего-нибудь да значу". Недавно старый мой приятель (он умен, честен, обаятелен) стать предложил его женой. Мне, право, было все равно. Но все твердят - пора давно. Я поначалу согласилась, потом одумалась. Зачем? Забытый пыл покрылся пылью, и Вы (не он) мне нынче снились в тревожном мареве свечей. Вы помните апрельский бал? Вы танцевали не со мною, а я, натянутой струною, глядела в зеркала овал на Вас. И Вы не замечали. Мимо меня скользил случайный другими увлеченный взгляд. Под звонкий звуко-звездопад, в углу блистательного зала, я тоже с Вами танцевала, руками поводя едва. В предощущаемой спирали легко кружилась голова, но Вы меня не замечали. Люблю все так же безнадежно. Живу я внешне, как положено, но на душе, не разберешь - то праздник, то такой скулеж, что и представить невозможно.
* * *
А говорят всеведущие люди, Что, если очень ты кого-то любишь, любимому все легче удается, и светлый ангел, над челом паря, смягчает боль и развевает мрак. Как было б хорошо, коль это так... P.S. Вы разрешите с Машей мне приехать в Ельни? Двадцать девятый год, десятое апреля".
* * *
Над дверью Клуба якобинцев на бронзе выбиты слова: "Что сделал ты для того, чтобы быть расстрелянным в случае прихода неприятеля?"
Что сделал я? Да ничего, наверное, и в этом скрыта главная вина, в бесстрастье непричастности, в безверии. За устраненность получил сполна.
* * *
"Вот колокольчик звякнул: "Дин-дин-дон!" И сказка кончилась. И дверь за ней закрылась. Темно. Пытаюсь отыскать перила, но повисает в воздухе ладонь. Моя судьба, печальный мой удел - уныло странствовать в межзвездном безразличье. И сердце рваным мячиком тряпичным трепещет глупое, не зная, где предел. Свет вспыхнул - только руку протяни... Но тычусь в холод плоскости зеркальной, наказана за миг сентиментальный. Огни не здесь. А где они? Огни... Иллюзию единства дарят ночи и отнимают суетливо дни. Душа у каждого по-своему саднит и бродят по миру скопленья одиночеств".
* * *
Я, верно, был в письме излишне резок. Уместен ли благоразумно трезвый ответ... и торопливый, с маху, крест?
Короткую весну сменил жар иссушающего лета. Вилейка наша обмелела. Мальчишки, подымая ил, шагают с бредешком по броду. В белесой мари небосвод. Грибов не видно - нет дождей. Трава пожухла, пожелтела, и я скучал. Бездумно, квело. Пока вдруг не придумал дело - собрал всех дворовых детей. И вот учу. Уже неделю. Они смышленые вполне. А что ж? В охотку, понемногу, на пользу им, на радость мне - не так в усадьбе одиноко. Боязни серая стена сломалась сразу. Терпеливы они и, как ни странно, я. Но хорошо бы ливня нам занять у осени слезливой.
Услышал крик сарай огонь растерянность на лицах мужиков вой глухо изнутри малец сует мне ковш воды огонь грудь забивает дым я ощупью мешок безвольный тела успел? он жив? навряд удар огонь обидел Лену зря
* * *
"Не умирай, Кирилл. Я видела во сне: хаос пожара, чувствовала боль твою. За что же божий гнев безжалостно простерся над тобой? Огонь. Он лютым зверем полыхал. Кирилл. Еще не найден - и потерян. Себя я убеждаю - чепуха: сны, сонники, пустые суеверья. И, коли так, прости за бред письма. Когда бы не было!.. Когда бы только снилось!.. Порви. Забудь. Скажи: "Сошла с ума!" Я буду счастлива. Но знаю - это было. Нет горше невозможности помочь, отдать другому волю и здоровье, когда, беззвездная навечно, ночь смыкается над милым изголовьем. Я выезжаю следом за письмом. Мне дома оставаться невозможно. Бежать. Пусть по стерне и босиком. К тебе. Моя надежда безнадежна. Круг черный демон очертил. Но я спасу. Я скоро буду рядом. Ты сильный, милый. Ты же очень сильный, Кирилл. Потом гони или кори, но потерпи. Мне ничего не надо. Только живи! Не умирай, Кирилл!"